Показаны сообщения с ярлыком классика. Показать все сообщения
Показаны сообщения с ярлыком классика. Показать все сообщения

19 февраля 2020 г.

Близкие близкие: окружение Леонида Андреева

Текст о Леониде Андрееве написать проще всего, но я не ищу легких путей — я напишу о тех, кто его окружал, а точнее — о его второй жене Анне Ильиничне Денисевич (Карницкой), дочке Вере, двух сыновьях (Савве и Валентине) и внучке — от той самой дочки (Ирина, дочь Веры — автор книги «Далекие близкие»). Именно о них не потому, что я как-то по-другому отношусь к двум другим его сыновьям (от первой жены) — Вадиму и Даниилу, а потому, что я их писем не читала и в биографию их не углублялась. Знаю только, что Даниил Андреев — автор той самой «Розы мира» — чувствовал всю жизнь вину за смерть матери, а потом и бабушки: первая умерла от послеродовой горячки, а бабушка (мама матери) — от дифтерии (заразилась от Даниила). Мачеху Анну он не признавал и, гостивши у отца, хотел утопиться в Черной речке — от горя (отец обвинял его в смерти матери), но его вовремя заметили. Даниил, в отличие от Вадима, у отца не появлялся, и Вера о нем практически не упоминает — знает, что где-то растет ее брат по отцу, и всё. Ах да, и еще напишу о замечательной матери Андреева — по ее письмам к нему.


Мемуары Веры Андреевой («Дом на Черной речке») — одни из лучших воспоминаний, что я читала (а читала я много). Вера — удивительно тонкая душа. Память ее поразительна. Если хотите окунуться в быт писателя (если вы такой же поклонник, как я) или просто начало 20-го века, прочтите этот душевный памятник обязательно. Наверное, нужно было, чтобы на прошлое взглянула именно женщина — кроткая, жалеющая, любящая. Это вообще памятник не только семье Андреевых, но и эпохе (уходящей) в целом, памятник императорской России и беззаботному — вопреки войне и революции — детству. В записях Веры мы видим, каким был Леонид: шутником (любил всех разыгрывать), а порой таким серьезным, что становилось страшно — за него; романтиком — выдумывал истории, в которые дети верили, гулял с ними, учил видеть прекрасное. Дети стоили друг друга: Савва был всеобщим любимцем, его постоянно баловали, Тин (Валентин) был заводилой во всех проказах, а Вера старалась не отставать — бегала с мальчишками наравне. Дети жаждали внимания отца: ранним утром они мчались в соседский сад за земляникой, чтобы отец положил ягодки в крепкий, почти черный, чай, размял их ложкой и улыбнулся. Так они его любили. С матерью же были холодны. На мой взгляд, она просто не чувствовала себя матерью, как не чувствовала, например, Цветаева, пожалевшая сто раз, что родила. Чем еще занимались дети? Воровали фрукты и ягоды у соседа, ходили за грибами, прыгали по диванам, делали шалаши из снега, катались на плотах по заливу, бросали кошку с третьего этажа, — и это еще не весь список. За проказы их запирали в отдельной комнате, но и оттуда Вера плевала в кур. Несколько раз дети оказывались на грани жизни и смерти. Например, когда обнаружили мину, выброшенную на берег, и хотели ударить по ее шипам. Один удар, и она бы взорвалась, но откуда ни возьмись выбежал Леонид и начал кричать. После таких выходок детям здорово доставалось от его руки и ивового прута.

Со смертью Леонида из дома на Черной речке ушла жизнь. Анна практически перестала контактировать с детьми и ушла в себя, а потом вообще заболела. Ее увезли в Выборг, побрили налысо и оставляли привязанной на балконе в тридцатиградусный мороз. Так в то время боролись с высокой температурой. Из дневника Анны мы узнаем, как она мучилась — больше морально, чем физически. Из ее жизни ушел единственный свет — любимый Леонид. Любимый — даже несмотря на то, что он ей изменял и целовался с другими женщинами (и она об этом знала). «С людьми — тоска до боли», — пишет Анна Ильинична. А с Леонидом все было по-другому. С ним можно было говорить обо всем, и все ему было известно. Анна была женщина образованная, начитанная, поэтому неудивительно, что у нее так ни с кем особо и не сложилось. Ей нужен был друг, писала она, который поклонялся бы Леониду. «Возможно, это будет женщина», — добавляет она. Но друга не будет. Она всю жизнь будет горевать о своей потере, и даже дети ее не спасут. Позже Савва — обратившийся к вере еще в юности — будет жалеть, что его мать так и не поняла, что смерти не существует, что во главе жизни стоит радость, а не страдание. Анна хотела написать книгу воспоминаний и даже делала заметки, но так и не осуществила задуманное. Под конец жизни она совсем упала духом (так же, как и Валентин, кстати). Зато достойным летописцем семьи стала Вера, ее дочь. Единственная вернувшаяся в СССР из эмиграции (в 1960-м году).

Савва был артистом балета. Писал брату Валентину огромные — на тонкой бумаге — письма, которые потом еле-еле влезали в конверт. Это самый оптимистичный член семьи. Наверное, поэтому он мне так близок. Савва проводил свое время за танцами, которые не считал чем-то серьезным, за любованием пейзажами Буэнос-Айреса и сердечными терзаниями. От него ушла молодая жена. И многие строки посвящены вопросу: «Как же так вышло?» Но ничего, вскоре он нашел новую и стал, наверное, счастлив. Именно к Савве попадает архив матери после ее смерти. В частности, дневник Леонида, из которого он пересылает Валентину целые куски. Например, кусок о том, что их отец в тайне от матери целовался с разными барышнями, вплоть до последнего года жизни (1919-го). Очень много в словах Саввы — любви, трепета, восторга. Не знаю, встретились ли братья под конец жизни (не виделись к тому времени 28 лет), но они видели друг в друге единственную опору: «Мы с тобой одна плоть и кровь». На Веру они не ставили, не давали ей шансов кем-то стать, быть особенной, но таки она написала об их детстве, она обобщила их опыт жизни рядом с гениальным отцом.

Валентин по характеру очень похож на свою мать. В последних письмах брату он сожалеет, что так бездарно прожил эту жизнь. Мог бы сделать многое, быть счастливым, а в результате потерял здоровье и ждет очередного богатого заказа для фирмы, в которой он работал, чтобы выйти из нужды, поднять голову и наконец-то зажить в свое удовольствие. «Не судьба, а говно», — сетует Валентин, и, если бы его мать, Анна, имела такую же смелость, то заявила бы то же самое. Жизнь его была полна бытовой суеты и сожаления, что он так и не вышел из категории «сын Леонида Андреева». Так и не стал кем-то значимым. Отдельным Андреевым.

Анастасия Николаевна Андреева, мать писателя, ушла из жизни так, как уходят героические матери. После смерти сына она хотела повеситься, но ее спасли. Остальные дни она просто доживала — сын был ее смыслом жизни, она дышала им, гордилась, нарадоваться на своего Котурочку не могла. Удивительно, как у такой матери — полуграмотной, пишущей со страшными ошибками и путающей слова, над чем Леонид постоянно потешался — родился такой великий сын. Так и вспомнишь Альбера Камю, лауреата Нобелевской премии по литературе, рожденного глухой и неграмотной матерью. И если Камю не восстановился после смерти матери, то Анастасия Николаевна так и не восстановилась после смерти сына. Она вернулась в дом на Черной речке и до последних дней своих разговаривала с сыном, носила ему чай. И в один из дней ее просто не стало — тоска оказалась сильнее. 

Я не знаю, кто любил бы свою мать сильнее. Иногда, когда мне пишет мама (с такими же ошибками: «лутше», «бутерброт», «купиш»), я вспоминаю переписку Леонида с его матерью. Если человек не знает грамоты, это не значит, что человек неинтересный. Мама Леонида (как и моя мама, собственно) была удивительной персоной. Несмотря на свои орфографические и пунктуационные препоны, она продолжала слать Котурочке письма. Так она поднимала ему настроение. Пересылала ему вырезки из газет, сообщала то, что говорят о его творениях в народе, описывала свой быт, состоящий из гостей, игр, церковных праздников, молитв и суеверий. В ответ Леонид присылал ей настолько смешные тексты, что они не сразу доставались Анастасии Николаевне — письма вырывали у нее из рук и отправлялись по домашним. Письма действительно очень смешные, чего только стоит фраза «Едим мы, как воробьи, всякое говно» (они тогда с Анной путешествовали по Италии).

Примечательно, что эту книгу я не покупала. Досталась она мне, так сказать, по судьбе. Подарил ее мне человек, которого я 4 года назад страстно — и, судя по всему, невзаимно — любила. Я ему — цикл стихов, он мне — книгу. Вот такие в моей жизни бартеры.

8 февраля 2020 г.

ГОРШЕ (О ВСЕВОЛОДЕ ГАРШИНЕ)

Так уж вышло, что с творчеством Гаршина меня познакомили не преподаватели филфака, а Валерий Гиндин, психотерапевт-нарколог, автор книги «Психопатология в русской литературе». Книга спорная, но интересной от этого быть не перестает: как-никак взрослым мужам, классикам, о которых на филфаке, а в школе и подавно, говорили с придыханием, специалист, обращаясь к науке, ставит неутешительные диагнозы. Я тоже преподаватель, но никогда с придыханием не говорила, даже наоборот — всегда доказывала, что классик литературы — тоже человек: Достоевский завидовал Тургеневу (второму платили больше), Цветаева ушла от мужа к женщине, Лермонтов нарывался на конфликты, Лев Толстой абьюзил семью, Чехов писал об азиатских проститутках, основываясь на практике, и так далее и так далее. Помню, как студенты из глубинки выпучили на меня глаза: «Как? Цветаева ушла к ЖЕНЩИНЕ?» Видимо, у них мир в тот момент перевернулся, а я, так сказать, поспособствовала (всегда рада). Но пусть знают правду — стихи о любви к женщине может писать не только мужчина. Ничего, мой прежний мир тоже трещал по швам после «Кавказского пленника» Маканина — трещал и развалился, с того времени скреп я всячески избегаю. Это не для того, чтобы очернить того, кто, по мнению многих учителей, питается амврозией, а для того, чтобы учащийся понимал: образца для подражания не существует, во всех гениях есть что-то, что объединяет их с современниками — сомнения, страсти, самобичевание, страх, зависть, измены, ревность, нищета, а особенно — смерть.

Насколько я понимаю, перед тем, как написать очерк о Гаршине, Гиндин так же обратился к Беляеву, как и я. Очерк содержит целые абзацы из этой биографии. Книга Беляева — тоже спорная хотя бы по той причине, что написана в далеком 1938-м году и насквозь пронизана марксизмом-ленинизмом. Беляев осуждает царский режим и восхваляет социализм, а ведь это те самые 30-е — когда людей (не побоюсь этого слова, лучших мира сего) стреляли как мух и зарывали в общей могиле. Странно наблюдать негодование массовыми ссылками в Сибирь и смертельными казнями от того, у кого под боком сидит не меньшее зло. «К русскому народу власть относилась, как к скоту», — пишет Беляев. Только вот когда было иначе? Но не подмажешь — не поедешь. Видимо, и в те времена нужно было в каждую книжку сунуть известную идеологию, чтобы тебя не сочли врагом режима. С тех пор мало что изменилось. У какого фильма больше шансов получить государственное финансирование: о Великой Отечественной войне или о том, как плохо живется в детских домах?

Но мы все-таки о Гаршине. Друг Тургенева и Репина — первый считал его классиком при жизни, второй восхищался красотой и писал с него сына Ивана Грозного. Новеллист — еще до Чехова. Это его сначала встречали овациями и качали на руках — за военные рассказы и «Красный цветок». Это он прибежал, окрыленный, домой с криками: «В России появился новый первоклассный писатель!» (о Чехове — прочитав его «Степь»), а не наоборот. Человек, страдающий от биполярно-аффективного расстройства, которое в ту пору, естественно, не диагностировали и «лечили» заточением в «Сабурову Дачу», где вместо лечения попросту истязали (об этом «Красный цветок») — страх безумия преследовал Гаршина всю жизнь. Психическое расстройство мешало благополучию — под конец жизни Гаршину пришлось уволиться с работы, а литературной деятельностью заниматься он не мог, депрессивная фаза на этот раз затягивалась. Его мучали головные боли, он чуть ли не 24/7 рыдал, не ел, не спал, все чаще думал о самоубийстве (держало одно — жена). После депрессии логично наступала маниакальная фаза — Гаршин садился на коня и отправлялся по деревням с призывами уничтожить мировое зло любовью и всепрощением (и хоть он общался с Толстым на эту тему, читал все его труды, толстовцем себя не считал). Семья объявляла его в розыск и находила спустя несколько дней у каких-то незнакомцев, где Гаршин, с бешеными глазами, немытый и рваный, разговаривал сам с собой. Последние деньги тратил, как Врубель — на всякую ерунду типа духов или перчаток (а есть было нечего). Зимой наступала ремиссия — наконец-то он мог работать. Получал 80 рублей за страницу, когда именитые (а он был известен на то время) получали все 300. Не ценил себя страшно, даже после оваций, которые ему устраивали читатели: вставали с кресел, просили выйти на бис, выкрикивали имя. Характер он имел мягкий, кроткий, меланхоличный, поэтому не мог согласиться с этим признанием. Это сейчас у данного психологического явления есть точное определение — «синдром самозванца». А когда синдром сочетается с таким психическим расстройством, как БАР, то пиши пропало: человек живет эту жизнь, словно тащит на себе камень, который с каждым годом растет. Истощенная резкими переменами психика попросту не выдерживает «ударов судьбы» — конфликтов, бытовых проблем, рабочих вопросов, а ведь помимо «ударов судьбы», дамокловым мечом висит мировоззренческий вопрос — «как сделать так, чтобы в мире стало меньше зла?»

Нельзя не провести аналогию между Гаршиным и Горьким — оба идеалисты. Верили в справедливую власть, мораль, добродетель, человека — в целом. У обоих наступило разочарование. Горький увидел, как студенты, которыми он так восхищался, издеваются над женщиной легкого поведения (намылили пол, поставили ее руки и ноги на блюдца и толкали в зад), когда как Гаршин наблюдал казнь террориста, стрелявшего в императора (хотя он был уверен, что казнь не состоится — накануне он разговаривал с Лорис-Меликовым, и тот уверил его, что поговорит с императором). Горький выстрелил себе в грудь, но выжил. Гаршин бросился в лестничный пролет — и нет. В ту пору Гаршин ушел с работы и всячески стыдился своего существования — можно сказать, его содержали жена и друзья. Он хотел заниматься литературным трудом (только он приносил ему радость), но — в силу своего скверного состояния — не мог. Для человека пишущего подобный ступор не новость, но Гаршин считал, что только писательство оправдывает его существование, к остальному быту он попросту не был приспособлен. Работа горняком его пугала, офицером он быть не хотел (хотя ему давали звание — офицерам было запрещено заниматься литературной работой), а ведь хотел поступать в медицинский — уж больно ему нравились естественные науки. Только вот гимназистов не брали в университет, только в технические институты. Мать сбежала с его учителем, которого — после доноса отца мальчика — отправили в ссылку (она поехала за ним), и до скончания дней гнобила своего сына за то, что тот общается с отцом (более того, он с любовью описал его в одном из рассказов). А в один из последних дней вообще — прокляла. С детства Гаршин чувствовал себя жертвой, может быть, даже виновником — семейного конфликта. Он не мог перечить ни матери, ни отцу — слишком их любил. Его даже не вынуждало стать независимым то, что мать бросила его с братьями в Петербурге, а сама уехала в Харьков. Одно время он жил в пансионе, а потом переселился к своему другу. Оба родителя часто «кидали» его с оплатой жилья, и на мальчика начинали косо смотреть. Неудивительно, что он постоянно себя чувствовал «униженным и оскорбленным».

Между тем, Гаршин прославился военными рассказами — участвовал в войне против Турции. Рассказами, которые доказывали не русскую удаль, а бессмысленность войны. Солдат в любом случае — человек, и в каждом человеке есть хорошее, даже в самом гнусном. Неизвестно, чтобы стало с Гаршиным на войне дальше, если бы не ранение в ногу. Возможно, погиб бы еще раньше — сначала морально (после того, как встретил бы смерть своих товарищей), а потом и физически (бросившись в атаку с отчаянным чувством одиночества). А так он вернулся в светскую жизнь «послом мира», что соответствовало тогдашнему настрою интеллигенции — отсюда и известность. Гаршин был голосом эпохи.

Еще в юношескую пору он пытался бороться с несправедливостью, которую творили власть имущие. В Санкт-Петербургском горном институте, как и в других высших учебных заведениях, было неспокойно. То и дело возникали забастовки. Часть учащихся выдвинула директорату требования: открыть казенную библиотеку и музей института, куда студентов не пускали, дать возможность следить за раздачей стипендий, которая происходила произвольно. В результате из 384 студентов около 200 отчислили. Тех, у кого в Петербурге не было отца или матери, выслали на родину с жандармами. Это было одно из первых серьезных впечатлений ранимого юноши — сердце его закровоточило. Рассказы год от года становились все мрачнее и мрачнее, даже сказки (героев сказки «То, чего не было», насекомых, раздавил кучер). Появился мотив бессмысленности борьбы, потому что «все мы умрем» (с этим не поспоришь). И мы начинаем понимать, что сердце автора не переставало кровоточить — вплоть до трагического конца.

В депрессивной фазе Гаршин стал заложником, как я говорю, «уробороса ничтожества»: «я чувствую себя ничтожеством потому, что ничего не делаю (не занимаюсь литературным трудом), а ничего я не делаю потому, что чувствую себя ничтожеством (виновным — за выходки в маниакальный период)». В такое, непростое, время он надеялся только на то, что скоро наступит ремиссия (она наступала зимой) и он снова начнет писать, и на то, что в этот раз обойдется без бреда и галлюцинаций (и «Сабуровой Дачи»). «Дача» уничтожала его — он не мог без содрогания вспоминать сцены, которые там наблюдал. Там ты еще острее чувствуешь социальную несправедливость — пациенты просто были не в состоянии ответить тем, кто над ними издевался. Там ты, если находишься в сознании, понимаешь, что любая власть строится на угнетении, унижении, запугивании того, на кого эта власть распространяется. И мы, по сути, пришли с того начали — есть власть, а есть народ, которого власть считает скотом («захочу — покормлю, а устану кормить — убью»). Безусловно, это понимание варварской власти, не цивилизованной, но когда в России была цивилизация? Как писал Чаадаев, великий человек бросил нам плащ цивилизации, мы плащ подняли, а к цивилизации не прикоснулись. Цивилизация строится на просвещении, а просвещение невозможно без любви человека к себе и другим. Нация выйдет из тупика варварства только тогда, когда осознает: «Мне плохо, моим детям плохо, соседу плохо. Я хочу, чтобы нам стало лучше». Встанет и что-то сделает. А пока — разрозненность, «моя хата с краю», «молчи — за умного сойдешь». И «все плохо, а будет еще хуже», несущееся из всех «утюгов». Вставать действительно трудно, но даже из гроба — встают.

Гаршин погиб в 33 года. Я не могу продолжить абзац словами «мог бы жить и жить», потому что слишком ранимым был Гаршин. У такого человека каждое плохое слово в его адрес —как нож по сердцу. А мать на плохие слова не скупилась. Когда молчала мать, открывал рот сам Гаршин — винил себя по любому поводу. Вдобавок — сплетни в литературных кругах, ссоры, стычки с городовыми (вступился за девушку легкого поведения). Гаршин собирался поехать на юг — подлечить здоровье, но перед самым отъездом состояние ухудшилось (очень похоже на диэнцефальный криз) и Гаршин добровольно отправился в лечебницу доктора Фрея — чтобы, если вдруг нагрянет делирий, ему сразу оказали помощь. Только вот Фрей умыл руки и выставил Гаршина за дверь — боялся, что тот совершит суицид и очернит репутацию клиники. Человек с психическим расстройством не нашел квалифицированной помощи и, совсем отчаявшись, ушел из этой — полной страданий и горя — жизни. Ничего хорошего. Испанский стыд за человечество, которое не смогло протянуть руку: ни Гаршину, ни Цветаевой. Очерк о Цветаевой я назвала «Здесь было не очень». Но то еще мягко сказано — здесь не то что не очень, здесь порой невыносимо.

25 ноября 2019 г.

Посторонняя


Вчера приснилось, что «я» (т.е. моя душа) с КЕМ-ТО (во сне у меня много друзей — не как в жизни) обсуждаю роман Камю «Посторонний», причем удивляюсь, что у того человека одинаковые со мной мысли. Что-то мы про поток сознания «говорили». Очень умное. И я думаю, ну откуда это в моей башке? Не думала, не гадала, никак не ожидала... Я как бы поклонник его малой прозы (все его рассказы в высшей степени гениальны), а тут... Взялась, естественно, перечитывать (в 3-й раз). Душа моя умна не по годам, но и я, личность, не лыком шита. Не падать же лицом в грязь.

Камю пишет, что в Мерсо он видит Христа, которого мы заслуживаем. То есть полностью честного, попирающего всякое адаптивное враньё (дабы не получить по шапке). Свободного (и вот парадокс — самый свободный оказывается в тюрьме, а потом на плахе). Живущего собственной правдой. Правдой, которая не имеет ничего общего с правдой социума. Социум — это нормы, которым ты должен следовать, и адаптация, сопутствующая изменению (насильному) личности. Здесь же личность стоит столпом и не сдвигается ни на миллиметр, как это ни хотят окружающие: «Ну покайся!», «Как это ты не веришь в Бога? Все верят!», «Признай, что ты не ведал, что творил!» Но человек как раз ведал, что он делает: пошёл и убил, потому что на сознание давило солнце. Солнце приставило к его виску револьвер и сказало: «Убей». Личного аспекта — ненависть, месть — не было. Это было первое желание души, когда видишь перед собой ухмылку и нож.

Это не оправдывание аморальности. Это утверждение, что аморальность может быть выбором. Да, она разбивает сердца. И как тут — отнимает жизнь. Но она тоже присуща человеку. И человек, который смотрит двумя глазами, а не одним, видит, что аморальность и «моральность» одинаково плохи. Первая — делает больно тем, кто от тебя зависит (потому что ты действуешь по собственному зову, а не зову других). Вторая (парадокс, но все же) — основа христианства как религии, а не как учения — испытывает недостаток человечности. Первая — видит только себя. Вторая — тебя не видит (но судит).

Что в сухом остатке? Наверное, что-то среднее между моралью социума и моралью личности (иногда эта мораль — отсутствие морали). Если ты не в глухой тайге, то будь любезен — здесь — выжить. Ты можешь обрисовать основные правила, по которым надо жить, и всегда держать их в уме, чтобы знать, что за собой влечет тот или иной поступок (так выживают социопаты). Кстати, Мерсо — самый настоящий социопат (с точки зрения науки). Ему чуждо сочувствие — он спокойно смотрит на насилие и не проронил на похоронах матери ни слезинки. Уже осудили его, да? Зря.

«Судить не будем.
Нам суд — знаком.
За решеткой — люди.
А судьи — кто?»

Как известно, Камю выступал против смертной казни. И этот рассказ — очередная обличительная речь. И такое может быть, но разве за аморальность должны убивать? То есть мораль исключает человечность и становится аморальной (преступной)? Пока у нас общество, допускающее одно насилие и осуждающее другое, света в конце тоннеля не ждите.

24 февраля 2018 г.

Каучук Вселенной

Время искать ответ
и менять сгоревшие лампочки.

Z


Есть у нас в семье пальто, которое надеваем, когда нужно выйти на улицу. Советское, темно-синее, большого размера. С мехом неизвестного происхождения на воротнике и рукавах. Выхожу я, значит, в нем во двор (в "-15", кстати, а ночью было вообще "-32", и это в ЦФО!). Солнце слепит - прикрываю глаза рукой. Окунаю шелушащееся от мороза лицо в этот самый мороз. Великое буйство света! Устраивать бы святые праздники в такие солнечные дни! Иду назад, а впереди меня - моя тень. И так совпала реальность и музыка в наушниках, что картинка замедлилась и я почудилась себе если не апостолом, то героем мирового эпоса. От широкого шага полы пальто наполовину распахнулись, и на белом снегу тень моя предстала тем, кто я, быть может, внутри. Кстати, у меня есть фото, где тень моя - вылитый мужчина-солдат. До сих пор та картинка - с героем эпоса - в голове. Как фотография. А что, если это Бог показывает нам истинных себя? Как бы чувствовал себя человек, узнав, что в одной из прошлых жизней, может быть, в самом начале своего пути, он был тем, о ком слагают былины?

То, что мы не живем, а спим (даже когда не спим) - уже не новость. Еще Кальдерон писал, что жизнь есть сон. А сколько было философов с такой же мыслью до Кальдерона! В редкие секунды своей жизни я словно просыпаюсь. Точнее, даже не я, а моя душа. И тогда время останавливается. Все, что обычно движется быстро, начинает двигаться медленно. У моментов "пробуждения", "полного осознания собственного бытия" нет общего катализатора. Это всегда внезапно. Бывает, что "пробуждение" длится несколько секунд (превратившихся в целую вечность), как это было с наблюдением мной из окна поезда картинки, где по красной от глины земле под сеткой из проводов шагал человек. Я даже успела поразмышлять, что же такого в этой картинке, раз время остановилось (а человек все шел и шел). Напоминает кадр из фильма, который еще не снят. Художественно в крайней степени. В меня так картины Врубеля не стреляли, как выстрелил этот человек, не знающий ни меня, ни то, что идет он в кадре самого прекрасного фильма. У меня так часто во снах-фильмах бывает. Самые художественные моменты показываются в замедленной съемке. Ожившее произведение искусства. Представьте, что "Демон" Врубеля вздыхает и переводит на вас свой взгляд. Я испытала что-то подобное. Бывает, что я "пробуждаюсь" лишь на доли секунды. Как, например, с ножом, который ни с того ни с сего поехал на меня со стола. Если бы реальность не замедлилась, он точно упал бы мне на ногу. Но она стала тягучей, как патока, и я, совершив в сотую секунды сто мыслительных операций и интуитивных открытий, в замедленной съемке, опять же, поймала этот нож, когда он уже летел вниз. Еще один случай произошел вчера. Я, пробыв целые сутки за написанием статьи "Стих: апостериори", вернулась к ней на следующий день. Все мои жилы (как телесные, так и духовные) были крайне напряжены. Обычно, если я включаю свет, то делаю это на автомате. Но иногда реальность становится ясной, как вода в горном ручье, и время притормаживает. В такой момент я и включила светильник. Лампочка вспыхнула и почернела. Просто я отчетливо помню, как делала это не на автомате, а именно смотрела на выключатель, чувствовала его всей собой, а нажимала, наверное, душой. И из-за того, что время притормозило, процесс нажатия растянулся (в моем восприятии). Хотя, когда, будучи в приподнятом настроении, я обесточила целый дом, таких ощущений не было. Но возможно, что я их просто не заметила (не поймала). Случаев, когда я "портила" лампочки, наберется уже больше, чем пальцев на руках. Если бы это было раз или два, можно было бы махнуть рукой и забыть. Одна лампочка перегорела прямо над моей головой, когда я говорила об Иисусе Христе (хорошие вещи, не думайте). Почернела и повисла на липочке. Еще немного, и она бы свалилась мне на макушку. Так что не всегда они перегорают, когда я нажимаю на выключатель. Бывают перегорания дистанционные.

Если вспомнить, что в моей голове часто звучат ЧУЖИЕ мысли (в разговоре с внутренним голосом) и что я периодически вовсе не я (другое поведение и мышление), то можно уже собирать чемодан и отправляться на остров блаженных. Бывает, что мой текст - полностью чужой. Так я пишу под диктовку. При чем хочу что-нибудь исправить, а Голос в приказном тоне запрещает. Оказывается, у моей мамы такая же система. Так что сумасшествие наше - наследственное (у бабушки, кстати, не наблюдается). Есть признак, по которому я определяю, что я это точно не я. Я начинаю спать в другой позе - с убранными за спину и сомкнутыми руками. Со временем "наведывание в гости" становится все реже. В последний раз было очень давно. Выздоравливаю, что ли.

Мы забыли свое происхождение. Забыли, что являемся прямыми потомками богов. Мог бы не бог сочинить органную музыку Баха? Что его "Токатта", если не описание сотворения мира? Если не вращения и взрывы целых звезд? Что такое "Херувимские песнопения" Чайковского, если не щемящее и святое чувство в душе каждого православного в тот момент, когда он смотрит на дрожь лампады в темном углу, из которого кротко, но глубоко смотрит лик Спасителя нашего? Что такое "Вокализ" Рахманинова, если не страдание архетипа Женщины, потому что УЖЕ ПОЗДНО? И что же такое "Волшебный сад" Равеля, если не описание мирового романтизма, волшебства - всех сказок: народных, когда еще не было письменности, но были сказы, и сказок Гофмана, который писал их по ночам, но так боялся оставаться один, что сажал рядом с собой жену? И как, услышав Баха, не поверить в Бога - в себе?

22 июня 2017 г.

Переводы Шекспира

Сонет 97

How like a winter hath my absence been
From thee, the pleasure of the fleeting year!
What freezings have I felt, what dark days seen!
What old December's bareness every where!
And yet this time removed was summer's time,
The teeming autumn big with rich increase,
Bearing the wanton burthen of the prime,
Like widowed wombs after their lords' decease:
Yet this abundant issue seem'd to me
But hope of orphans, and unfathered fruit,
For summer and his pleasures wait on thee,
And thou away, the very birds are mute;
Or if they sing, 'tis with so dull a cheer
That leaves look pale, dreading the winter's near.

****

Зима в миру похожа на разлуку
С тобою, радость мимолетных дней!
Я льда и тьмы испытываю муку.
Декабрь раздетый - по ее вине.

Настанет лето - для потехи время,
И осень - вестник скорого конца.
Вдова несет спасительное семя, -
Весною разродится без отца.

Созревший овощ или фрукт осенний -
Сирот надежда обрести приют.
Мир стал похож на храм без песнопений,
Ведь птицы в небе больше не поют.

Коль запоют, от звука грустью веет,
И лист от страха перед холодом бледнеет.

***

Сонет 130

My mistress' eyes are nothing like the sun;
Coral is far more red than her lips' red;
If snow be white, why then her breasts are dun;
If hairs be wires, black wires grow on her head.
I have seen roses damasked, red and white,
But no such roses see I in her cheeks,
And in some perfumes is there more delight
Than in the breath that from my mistress reeks.
I love to hear her speak, yet well I know
That music hath a far more pleasing sound;
I grant I never saw a goddess go -
My mistress when she walks treads on the ground.
And yet, by heaven, I think my love as rare
As any she belied with false compare.

***

Глаза любовницы моей не ярче солнца.
Коралл - краснее губ ее, ну что ж.
И грудь - темна, коль белым снег зовется.
И волосок ее на проводок похож.

Ковры я видел с розами в узорах,
Но нет тех роз с ее цветущих щек.
Чудесных ароматов целый ворох,
Конечно, слаще, чем ее душок.

Люблю ее бормочущей в тревоге,
Но есть еще приятней голоса.
Клянусь, не видел, как богиня ходит, -
Идет она, и я надеюсь сам,

Что не сравнится с лодкою река
И что любовь моя, о Небеса, редка.

***

Сонет 147

My love is as a fever, longing still
For that which longer nurseth the disease,
Feeding on that which doth preserve the ill,
Th'uncertain sickly appetite to please.
My reason, the physician to my love,
Angry that his prescriptions are not kept,
Hath left me, and I desperate now approve
Desire is death, which physic did except.
Past cure I am, now reason is past care,
And frantic mad with evermore unrest,
My thoughts and my discourse as madmen's are,
At random from the truth vainly expressed:
For I have sworn thee fair, and thought thee bright,
Who art as black as hell, as dark as night.

***

Любовь моя как лихорадка: жаждет
Того, что пища для ее огня,
Но пищи нет, и с днем все больше каждым
Любовь взывает, мучая меня.

Я очень болен, но рассудок лечит.
Больной ему достался хоть куда.
Мой врач сбежал, и без ответа речи
О том, что страсть - смертельная беда.

Неизлечим, любовью обезвожен.
Рассудка нет. И как себя спасти?
Наверное, теперь я просто должен
Безумца крест до смерти донести.

Надеялся, ты свет в моем саду,
Но ты как ночь, царящая в аду.

***

Сонет 153

Cupid laid by his brand, and fell asleep:
A maid of Dian's this advantage found,
And his love-kindling fire did quickly steep
In a cold valley-fountain of that ground;
Which borrowed from this holy fire of Love
A dateless lively heat, still to endure,
And grew a seething bath, which yet men prove
Against strange maladies a sovereign cure.
But at my mistress' eye Love's brand new fired,
The boy for trial needs would touch my breast;
I, sick withal, the help of bath desired,
And thither hied, a sad distempered guest;
But found no cure: the bath for my help lies
Where Cupid got new fire - my mistress' eyes.

***

Лежит Амур, в своем пожаре спит.
Проверить светоч хочется Диане,
И вот огонь уж больше не горит,
Погас в воде, в изысканном фонтане.

Бурлит вода - священный кипяток,
Огнем Амура вызвано кипенье. 
Ныряют люди в пламенный поток:
Больное сердце просит исцеленья.

Унылый гость, любимую желая,
В фонтан нырнул, но боли не ушли.
Как, Купидон, остановить страданья?
Ужель угас огонь всея любви?

Любимой взгляд - как тысяча свечей.
Зажег огонь он от ее очей!



Перевод - Кристина Лужина

31 марта 2017 г.

Гениальная макулатура: часть 1

Надеюсь, вы в курсе, что 2017 год объявлен Годом экологии. Набирает обороты акция "Собери макулатуру - спаси дерево". Не знаю, как у вас, но мои обороты - эмоциональные. В учебном заведении, где я работаю (среднее звено), бумажная гора расползается не по дням, а по часам. И это нормально: выбрасывают, в основном, советскую литературу и коммунистические, чисто политические, тексты. Но сегодня на помойке (не побоюсь этого слова) я нашла ТОМАСА МАННА. Меня еще спросили в этот момент: "Как ваши дела?". Я ответила, что ничего хорошего, потому что живу в обществе тех, кто утилизирует Томаса Манна. Перелопатив книг 100 (!) (именно книг, а не журналов), я нашла следующее: 1. Томас Манн "Лота в Веймаре". 2. Дебютные роман и рассказы Владимира Маканина. 3. Сергей Львов "Книга о книге" (легкая публицистика о том, как появилась книга). 4. Чета Шилейко "Информация или интуиция?" (научпоп). 5. Владимир Леви "Искусство быть другим" (как строить взаимоотношения (видимо, уже научились, раз выбросили)). 6. Сборник английских сказок (1988 г, но совсем новый). Среди выброшенных встретила английскую поэзию и прозу, детские рассказы и повести, польскую и украинскую прозу, типичные тексты соцреализма. Думаю, если бы я нашла в этой горе Пушкина или Гете, сейчас бы это вам не писала - лежала бы с инфарктом. Крайне возмущена таким отношением к литературе, а еще накануне встретила информацию, что Россия подняла свой читательский уровень. Может быть, да, НО НЕ В ГЛУШИ. P.S. Прихватила пластинку с пьесами Моцарта. Моцарт, прости нас...

21 августа 2015 г.

За спиной Бога

Я бы могла быть болтливой в сети, но всегда встает вопрос о бесполезности информационного шума. Человек - кому он, собственно, нужен? Наверняка, если бы он окончательно осознал, что все в этой жизни конечно, особенно отношения/сношения/любовь, то призадумался бы: то ли оторваться на всю катушку, попробовав всех и вся, то ли, наоборот, опустить руки, чтобы с опущенными руками, а поднятые руки будут мешать проходить сквозь узкие двери безумия, найти что-то чуть более вечное. Дерево за окном могут срубить, дом - перестроить, но с тобой всегда будут творения гениальных мастеров в независимости от вида искусства и, стоит выделить отдельно, музыка. Музыка разного свойства, даже бездарная, но не прерывающаяся ни на миг. Когда ты засыпаешь, издалека доносится прекрасная мелодия - сон зовет тебя, в этом сне ты, не умеющий играть в жизни, сядешь за фортепиано и наконец-таки сотворишь музыкальное чудо. Твоя душа все умеет. Твою душу во сне любят все. Поэтому так тяжело возвращаться в реальность, которая лучше бы одаривала ненавистью, чем безразличием. Спасает вечная музыка - ее ты всегда можешь подобрать себе по настроению, чтобы в моменты энергичной одержимости не слушать, например, автора страдающего сердца, Рахманинова. Музыка в переполненном автобусе, напоминающая, скорее, пляски в аду. Подросток, который не знает, что наушники уже изобрели, и слушающий незамысловатый речитатив через колонку. Звонок на чужом телефоне, под который хочется сделать парочку па. Ты даже можешь нанять репетитора и сесть-таки за инструмент, поксилофонить немного, отчаяться и снова поксилофонить. От вечного заряжаешься на любовь или смерть: если любить можно недолго, то умирают - десятилетиями. Сразу вспоминается случай, когда женщина хотела зайти в лифт, но не зашла, потому что почувствовала: все эти люди в лифте вскоре умрут. Действительно, именно этот лифт разбился - спустя минуту. Но ведь еще до момента смерти уже заранее мертвые люди ходили по улицам, стояли рядом с тобой в магазине, что-то кому-то доказывали. Как-то раз меня довозил знакомый, ехал он с семьей, как всегда деловой и жизнерадостный. Кто бы знал, что через несколько часов у него остановится сердце и мы уже больше никогда не встретимся. Словно простился со мной, сам того не осознавая. В машине у него играла музыка.

Искусство трансформируется. Оно никогда не будет таким, каким ты хочешь его видеть, вот поэтому поиск чего-то родного занимает столь продолжительное время. Мы даже не будем говорить о качестве, раз у оценок "мне нравится/мне не нравится" преимущество. Искусство - это отражение современной эпохи, а мы часто бываем заложниками прошлых жизней. На просьбу рассказать о себе (глупая, конечно, просьба) я отвечаю, что являюсь человеком с непопулярными интересами, подразумевая не только увлечение классической литературой и кинематографом начала прошлого века, но и подернутые паутиной воззрения. В юности я радела за изучение постмодернизма, считая, что литературоведческому анализу стоит подвергать ближайшие по времени тексты: как-никак, сознание человека не успело сильно измениться. Но ровесники брались изучать классику, останавливаясь периодически на советской прозе. Что мог понять бурлящий от гормонов мозг в текстах, где много особенного колорита, истории и совсем иные понятия, касающиеся жизни? Только кажется, Бог услышал меня - в учебные программы вводят изучение основных представителей постмодернизма. И я впервые катастрофически не рада, потому что поняла, что ошибалась. Постмодернизм можно изучать, но он ничему не научит - у него нет такой задачи. Хотя нет, учит тому, как не надо писать и жить. Учит только классика, пусть и затертая до дыр, хотя многим авторам откровенно не везет, как например, Леониду Андрееву. В книжном магазине нашлась только одна книга его рассказов. Бунин обвинял его в плагиате у Ницше, но пусть - по крайней мере, это был гениальный плагиат у гениального предшественника. Гениальный плагиат - это тот, который подвергается тщательной обработке (русский колорит, идея русской революции, русская душа), да так, что уже перестает быть плагиатом. Гении умирают, а гениальное остается. С гениями умирает эпоха, как это было с Буниным - наследником идей царской России. Умирают они мучительно, после духовной борьбы и в нищете. Действительно, "нитка с каждого - платье гению". Даже за границей русские не находят своего места, и понятно, по какой причине: Россия - это приговор, который не отменить. Если ты познал эту страну с первым вздохом, неси это тяжелое дыханье до конца.

Мы всего лишь должны воскресить то, что успело погибнуть, пока мы стояли в очереди на рождение. Работать не на успех, а на процесс. Не на славу (точнее - ради славы), а на подводные течения, которые меняют свое направление: то оставляют тебя без воды, то хлещут ледяным потоком в рот. Ты - путник. В руках твоих посох, а за плечами невидимый мешок, предназначенный для светлых душ. Пусть они будут мятежными - перемани их на свою сторону, дай им приют за своей спиной и да окажешься за спиной того, кто еще светлее, а тот, быть может, почувствует спину самую теплую - спину Бога.

10 февраля 2015 г.

Альбер Камю, творец моря и солнца

Номинация на Нобелевскую премию по литературе в 1947 (34 года), 1949 (36 лет), 1952 (39 лет), 1954 (41 год) годах - и ничего: "Да, талант. Да, вклад в литературу. Но молод, господа, слишком молод. Как же на нас посмотрят? Что скажут? Скажут, что мы каждому подающему надежды юнцу готовы премию дать? Ничего, опыта наберется. У нас уже опытные есть". Альбер Камю и не стремился во что бы то ни стало получить признанную всем миром награду: в записных книжках о ней ни строчки. Строчки же - о работе над собой, даже борьбе с собой на благо творчества: всем начинающим писателям стоит почитать записи Альбера Камю, узнать, что писателем не рождаются, что трудиться надо не меньше, чем пить и есть, что постоянные размышления и духовный поиск шлифуют не только жизненную - философскую, политическую, социальную - позицию, но и стиль. Великий человек не растет из-под земли, как гриб после дождя - великим человек становится. Вся жизнь Альбера Камю - тому подтверждение. Мальчик из бедного района подавал большие надежды как в учебе, так и в спорте, но мешал груз, который при рождении вручил ему Господь - семья: мать, дядя и бабушка. Не знающие грамоты и мучающиеся от постоянного нехватка средств, они мало понимали растущее чудо, для них он был, скорее, растущим грибом, который мог вскоре приносить постоянный доход. Но несмотря ни на что Альбер любил родных, особенно мать: ее он считал Богом, все произведения свои он мысленно посвящал матери. Если он и оправдывал свое существование в текстах, то только перед той, которая родила его в муках - об этом можно прочитать на первых страницах незаконченного романа Камю "Первый человек": закончить его помешала смерть. Найдя поддержку в редких друзьях и учителе, Альбер на страх и риск семьи решил учиться, учился он до самого конца, не переставая читать мировую, в частности русскую, литературу и отзываясь на полюбившийся текст то рецензией, то письмом, то цитатой в тетради.

Если хотите узнать что-либо о писателе - читайте о нем беллетристику. Если хотите узнать его самого - читайте его записные книжки. Благо, таких тетрадей у Камю наберется на целый том: сказывается склонность к рефлексии и активная мыслительная деятельность. Поначалу деятельность эта касалась созерцанию любимого северо-африканского - Камю родом из Алжира - пейзажа и детальному воспроизведению увиденного: истину, которая спасала бы от смерти, писатель видел в красоте, часто в красоте юного тела. Природа, архитектура, сильные мужчины и красивые женщины - вот что интересовало молодого Камю. Записи того времени изобилуют восхищением, часто направленным на Алжир и его внешние составляющие. Но помимо внешней стороны Камю изучал и типичного алжирца, типичного француза, после - типичного европейца, придет время, и он станет исследователем революционной русской души: о революционной России он напишет пьесу "Праведники". Это было не напрасным любованием юного сердца - Альбер все впитывал и ничего не забывал: вся информация, до последней крохи в виде алой герани на могильной плите, становилась частью того или иного труда. А творил он много: рецензии, публицистика, философские трактаты, разножанровая проза. Камю не любил безделье, не любил себя за это безделье, приходилось даже творить через силу, о чем он не раз сообщал в своих дневниках - будто чувствовал, что время на исходе, что отведено ему всего ничего и остановка будет равна смерти. Он словно говорил себе, подбадривая: "Работа, работа, работа - это все, что я могу дать этому миру".

На жизнь Альбера Камю легко ложится лекало жизненного пути почти каждого гениального литератора: первый этап - революция, авантюризм, страсть; далее - серьезность, внимание, человек; перед уходом - классика, традиция, простота. Такими были судьбы, например, Сергея Есенина (второй этап был первым, первый - вторым, но все же он пришел к классике), Леонида Андреева (что касается средств и тем), Бориса Пастернака (типичный представитель подобной эволюции) - каждый из них возвращался к первородному чувству прозрачности: темы, образы, форма. У каждого перед кончиной творчество становилось, как никогда, ясным - то была гениальная простота, к которой подсознательно стремится человек. Примером могут послужить рассказы Камю, опубликованные в 1947 году, и роман "Первый человек", рукопись - сто сорок четыре страницы - которого была найдена на месте аварии, унесшей жизнь автора. В последних работах мы не увидим политики и авантюризма, которые окрашивали ранние тексты Камю: если в них и встретится пейзаж, то он не будет описан с жадной страстью. Не увидим и нутра человека, израненного войной и уставшего от крови. Не встретим тяжеловесности и многоступенчатых логических рассуждений, которые часто можно принять за разговор с самим собой. "Классика, традиция, простота" - это гениальный финал гениального творчества: чувственные, на грани слез, тексты, относящие читателя к детству и простым истинам. Одной из таких истин может стать цитата из творчества другого автора "Человеку нужен человек" - в рассказах "Молчание", "Растущий камень", "Гостеприимство". Но у Камю не бывает лишь одного выбора, вариантов всегда множество - "Человеку нужна природа" ясно звучит в "Неверной жене". "Человеку нужна идея", - мысленно, так как без языка, протестует герой рассказа "Ренегат, или смятенный дух". И лишь Иона, герой новеллы "Иона, или художник за работой", говорит за автора: "Человеку нужен он сам. Как счастье мы находим в осознании собственного несчастья, так и объединение мы находим лишь тогда, когда ото всех уходим". По Камю, как это ни парадоксально звучит, только смерть учит нас жить. О смерти Камю думал и писал постоянно: он не боялся умереть, но искал смерти оправдание - так он отгонял ее постоянное дыхание в спину: часто о себе давала знать болезнь. Он боролся, как-никак он - человек бунтующий.

В 1957 году Нобелевскую премию Альберу Камю таки вручили, что стало для писателя огромной неожиданностью. В своей речи он практически не говорит о себе, ему важны идеи и народ: он - представитель своего народа, он изучает народ и пишет для него. В отличие от типичного лауреата, Камю не считает премию личной заслугой и жаждет разделить ее с собратьями. Но слава утомительна - это Альбер понял еще задолго до мирового признания. Нет, она не утомительна, она - пустяк, о котором и думать не стоит. Возможно, писатель надеялся, что найдет с наградой чуть больше понимания, но ошибся: последнее интервью, которое он дал за несколько дней до гибели английской прессе, содержало ответы того, кому если что и нужно, так только уединение и свобода. Вероятно, это было замаскированное "Я устал". Он, как и его герой Иона, залез под потолок и стал писать самый родной сердцу роман - для себя, для семьи, для уже ушедшей мамы - "Первый человек". В нем он погрузился в детство, смеялся и плакал - с собой же, только маленьким. Так Камю - наверное, самый безусловный гений из прозаиков - желал понять, кто он есть: мальчик из бедной семьи до конца дней своих или тот, кто имеет право говорить о себе. О себе, а не революции, гильотине или нерадивой Европе. Потому что было что сказать: философская концепция, энциклопедические знания и уникальная судьба.

Три года назад - мировая литературная премия: казалось бы, о чем еще можно мечтать? Но Камю мечтал, мечтал не о новых творческих высотах, о другом - вернуть умершую мать, быть с ней почаще, решиться все-таки признаться: "Я люблю тебя, мама". Мечтал вернуться - в старый Алжир, от которого мало что осталось: жизнь шла вперед и кроила природу и архитектуру, а в перерывах между строительными работами забирала родных и знакомых. Все чаще он встречал лица, не похожие на тех, о которых любил грезить в своих эссе. Улицы детства уже мало походили на улицы "Первого человека". На любимое море хотелось больше смотреть, чем нырнуть с разбега и рассекать мускулистыми руками соленую гладь. Если море и скучает сейчас, то только по Альберу Камю - творцу лета и льющегося на влюбленные головы солнца
.
Кристина Лужина

30 января 2015 г.

Леонид Пророк

Многие соглашаются с тем, что нет пророка в своем отечестве, особенно российском и литературном. Конечно, еще Чаадаев в "Философических письмах" доказывал, что все в русской культуре заимствовано, что не способен человек, живущий в нищете и грязи, стать автором оригинальной мысли, которая к тому же духовный мир перевернет. Мол, бедность условий не благоволит развитию, поэтому и все, что связано с культурой, копируется Россией у Запада и даже опаздывает на несколько лет, а то и десятилетий. Если у нас и встречались оригинальные философы, то исключительно в рамках религии. В чем же спасаться от постоянных войн и революций? Конечно, в церкви. Возможно, до господина Чаадаева так дело и обстояло - смотрели на Запад и повторяли, адаптируя под суровую действительность, но нельзя это утверждение применить к творчеству Леонида Андреева. Личность Андреева - спорная, хотя все гениальные личности, как никто иной, спорны. Одной рукой - лечит (словом - не как Чехов) и кормит (семью, детей), другой - калечит (себя же) и отвечает в драке ударом на удар поднимающегося по литературной лестнице любимчика Льва Толстого, Александра Куприна. О таком человеке грех не написать, не знать его личности и творчества - еще больший грех (раз религия шагала всегда и только вперед, можно и такой оборот ввести). Леонид Андреев честно признается литературоведами как предвестник мирового (!) экспрессионизма, нового мирового (!!) театра, предсказатель течения революции и даже дальнейшей судьбы российского государства (!!!).

Время взросления - да и зрелости тоже - Андреева пришлось на царствование школы реализма. "Реальные" авторы - такие, как Толстой и Горький, главные айсберги - не хотели признавать символистов, называя их педерастами. Но в сознании "педерастов" этих уже жило предчувствие великих, как все хотели, перемен, а именно революции. "Реальным" авторам было достаточно изображать обычного человека, не влезая на небеса: Горький при каждом удобном случае советовал Андрееву писать проще. Символисты и декаденты выступали за абстрактность, ирреальность и бессознательное. Именно к бессознательному Андреев и обратился. Еще в детстве он зачитывался страшными текстами, наблюдал из окна богатого дома за простым людом, который то пьянствовал, то лишал жизни - себя или кого-то другого. Маленький Леонид впитывал все как губка и неосознанно перенял эту линию поведения и жизни: без числа он пытался покончить с собой и без такого же числа устраивал пьянки. С пьянством он боролся всю жизнь. Но не было бы того Леонида Андреева, который первым вступил на тропу мирового экспрессионизма, если не было бы его постоянных загулов и выходок.

Экспрессионизм на Западе еще формировался, а Леонид Андреев, словно предчувствуя беду - войну и революцию, уже писал первые рассказы, в которых мрак сменялся мраком, а красного цвета было столько, сколько позже станет на флагах Советского Союза. Безумие, война, смерть - любимые темы Андреева, часто объединявшиеся в одном тексте, в то время как Горький изображал "человека, который звучит гордо". За пессимизм автора упрекали до конца жизни; и если бы была возможность упрекнуть за трагичную смерть, обвиняя в отсутствии улыбки на устах на смертном одре, то сделали бы и это. Но Андреев был перед собой честен - всегда писал о том, чего жаждала душа, чего требовал вечно напряженный ум, никогда он не следовал ни советам Горького, который к тому же долгое время был его лучшим другом, ни моде на реализм. Он шел своим путем и пришел к тому, к чему был прийти должен - к справедливой славе. Гротеск (как утверждали современники, Андреев любил все огромное), причудливые метафоры и образы (страшные для обывателя, воспитанного реализмом), глубинность (не путать с глубиной, но и она тоже имела место быть), извечные ценности (пусть и преподносившиеся в форме жестокого сюжета) - все это можно было найти в прозе Леонида Андреева, вечно жаждущего, вечного. Он бессердечно вещал человеку о человеческой бессердечности.

Что касается театра, Андреева пленяли новые темы и формы (например, отсутствие декораций, отсутствие сюжета, монологичность), и пьесы его ценились как раз в театрах, предпочитавших все свежее и спорное. Таким оказался МХТ. Всю свою драматургическую деятельность Леонид боролся с признанием любимца МХТ - Чехова, чьи пьесы и после смерти имели грандиозный успех. Успеха Леонид, конечно, достиг (его пьесы ставились даже в европейских театрах), но Чехова с пьедестала все же не столкнул, хотя очень и очень хотелось. Хотелось перешагнуть Достоевского: и литературоведы замечают пересечения в творчестве Андреева и Достоевского, взять ту же тему помешательства. Хотелось перешагнуть Толстого, которого признавали чуть ли не богом - литературы, философии, жизни, который и прозаик, и идеолог, и беллетрист ("и швец, и жнец, и на дуде игрец"), но Андреев объективно признавал, что Толстой - выше и, что еще важнее, продуктивнее, и ставил себя на второе место после седовласого гения. Возможно, именно столь смелые амбиции и помогли еще молодому Леониду подняться и выстоять. А стоять было перед чем. И кем.

Его открыто обвиняли в самодурстве, в эгоизме и тщеславии. Некоторые даже не выдерживали - такие, как Александр Куприн - и пускались в рукоприкладство, но в основном, люди просто уходили, переставали слать письма и приезжать в гости: мало кто выдерживает, когда ваш собеседник говорит только и только о себе. А еще - не забываем - мировое признание, богатство, внешняя красота, харизма: так что поводов для зависти было более чем достаточно. И никто не замечал, что Андреев одинок, отсюда и вытекали его пьяные дебоши, отчаянье, многочисленные женщины. Женщины, кстати, играли роль оплота, дающего успокоение: мать, которая пережила сына, и жены, которых Андреев выбирал наобум. Но и в этом - газеты и сплетни процветали, как и сейчас - общество спешило упрекнуть знаменитого автора.

Второй по масштабу российский беллетрист Леонид Андреев оказался первым по масштабу российским публицистом-пророком. Мало кто высказывался в революцию открыто - боялись ареста, и Андреева не раз арестовывали, устраивали обыски в его доме. Поначалу он верил в революцию, но, как и многие литераторы, разочаровался в ней, но это не мешало агитировать за противостояние большевикам, публикуя идеологические брошюры и обличительные статьи. Горький - и большая часть поэтов - прогнулся под большевиков, продался, если выражаться современным языком, но Андреев стоял на своем до трагичного конца и даже порвал дружбу с любимым другом - Максимычем. Из-под пера Андреева выходили пророческие: "Бог ушел из революции и превратилась она - в занятие", "Слово "человек" выкинуто из большевистского словаря" и, главное, утверждение, что Ленин (тогда еще не особо известный) может ввергнуть страну в бездну и что после Ленина, который не будет бесчинствовать вечно, придет тиран еще страшнее. Но никто не слушал прославленного писателя, никто не собирался поддерживать опасное для жизни мнение - его агитация поросла травой. Андреев не мог молчать, потому что уже видел красную бездну (бездну флагов Советского Союза или бездну пролитой крови?) и Некто в сером (курил ли этот Некто трубку?). Видел и ужасался, как в детстве - наблюдая из окна. Но ничего поделать не мог - планы рушились, денег не было, голод отравлял желание работать.

Под конец жизни Леонид искал спасение в семье, в воспитании детей: еды не было, и вместо еды он кормил их интересными историями. Отцом он был никудышным, но старался из последних сил: вместе с детьми он воспитывал и себя. Как-никак оставили его и Россия, и Европа (слава не бывает постоянной при жизни, от этого страдал даже Горький), а семья - мать, жена и дети - были рядом. В кончину Андреева - тот умер от сердечного приступа в 48 лет - старший сын Савва вскочил и закричал, сжав кулаки: "Вся Россия будет о нем плакать!" Первой заплакала маленькая дочь Вера. Будучи еще живым, отец долго лежал на полу, корчась и сжимая кулаки - сердце сжимало стальным прутом. Они опоздали, слишком поздно привезли врача. Отец искал у них спасения, но не спасся. Близилась ночь, и уже был закончен "Реквием" (им самим - на смерть свою, последняя его пьеса):

"О, как глуха ночь! Еще никогда не было в мире такой глухой ночи, как эта, ее мрак ужасен, ее молчание бездонно, и я совсем один. Я слушаю, не стукнет ли дверь. Нет, молчат. Дверей так много, но никто не приходит, никто не зовет, и нет голоса живого, и только мертвецы тревожнее стонут в своих могилах. Милосердия! Милосердия!"

© Кристина Лужина

10 января 2015 г.

Бортовое: "бесшумная" эволюция

Кажется, я разучилась писать о себе. В рассказах если о себе, то еле заметная капля. В эссе если о себе, то эмоциональные знаки препинания и авторская модальность. В стихах разве что о себе, да и то со сложным шифром, не для этой планеты, наверное. Интересно и горько, что на вопросы из разряда "Как дела?", "Что нового?" зачастую отвечаю, не затрагивая личного плана. И собеседники удивляются: "Вы опять не о себе". Я - Бог, который говорит обо всем, кроме себя. Разве у Бога есть личная жизнь? Разве Бога любят? Разве Бога слушают? Обычно Бога хулят, проклинают или подвергают распятию - "отличная" перспектива и судьба.

Наверное, я достигла того уровня абстракции, когда любое суждение - а размышление о жизни своей содержит суждения - кажется смешным. Каждая суета проходит мимо. Я не могу понять, зачем описывать в дневниках дела суетные, если ты не Чехов или Бунин. Все, что связано с гением, важно: письма, заметки, обрывки, даже список покупок. Гениальность - моя религия. Если бы у гениальной литературы была икона, я бы поставила ее у изголовья и молилась бы ей каждый вечер. Не потому, что я отрицаю иные иконы в лице святых и Господа. В Бога я верю. Но Бог предоставил мне выбор, кому отдать свое сердце. С одной половиной играет кот. Другая - в руках у классиков литературы. Ничто более не посещает мои мысли: улыбка коту (и через секунду расцарапанные руки) и книги, которые в любом случае связаны с иконой моей веры. Я ждала на Новый год Деда Мороза, а пришел Аскетизм.

Не отрицать, а уйти. Я именно ушла. Обратилась к тому, что дает силы выжить именно мне. Поначалу было трудно. Трудно следить за последствиями Ухода: люди перестают с тобой общаться, дружба испаряется, будто ее и не было, ты не в курсе событий и моды, точнее ты не в курсе ничего. Информация если и поступает, в голове не остается - тотчас забывается: можно сказать, моему "диску" нужна свободная память, и в памяти этой не должно быть хлама и стороннего негатива. И если сравнивать мои мысли - те, которые были два-три года назад, и те, которые есть сейчас - можно увидеть, что исчезли многие "шумы": многословие, эгоизм, наивность, неуверенность, слабость. Нет ничего невозможного - сила мысли имеет мышцы, и их реально подкачать.

Как это сделать? Читать сначала три книги параллельно (например, художественную литературу, беллетристику и научное исследование), после сменить тактику: выбрать то, что хочется почитать - то, что поможет в развитии и доставит удовольствие. Для меня это был нон-фикшн об известных людях: Камю, Ницше, Раневская, Чехов, Бунин. Перерыв - Нил Уолш. На очереди - Куприн и Андреев. Логика должна быть обязательна: так будет известно, о ком читать дальше. Камю ценил творчество  личность Ницше. Раневская - давно встречалась с ее афоризмами, захотелось узнать о ней - незаурядной и гениальной - больше. Чехов связан с Раневской театром и "Вишневым садом" конкретно. Бунин - друг Чехова. Андреев и Куприн - друзья Бунина. Параллельно пишу эссе, чтобы оставить литературное в памяти. Это не мешает читать статьи на эзотерические и психоаналитические темы, а так же знакомиться с тем, что попадается на глаза. Мои главные одержимости: гениальность, безумие, психические патологии и болезни, эволюция и самосовершенствование, жизнь и литература конца 19 - начала 20 веков, постпостмодернизм. Пишу стихи, эссе, рассказы и просто тексты, как этот: важно, что все они разные по характеру, и это тоже помогает развиваться как гибкости мышления, так и стилю. И самое главное - работа над духом, которая не прекращается ни на секунду. Я как-то призналась, что учусь сейчас больше, чем в университете. Причина проста - я друг сама себе и хочу обогатиться/воспитаться. Другие попытки потерпели неудачу - все они были связаны с людьми.

Задумалась: столько знаю на испанском песен, а самого языка не знаю. Слушать одно удовольствие, даже мысли бегают быстрее. Будучи маленькой, я даже пыталась его учить, но выучила больше латынь - до сих пор знаю кучу фраз на латинском. Кажется, в шестом классе дело было. Надо подружиться с испанским - а вдруг во мне умерла знойная испанка?



Download Juanes Regalito for free from pleer.com

9 января 2015 г.

Бунин. Избранный для избранных.

На "четвергах" Бунин читал свои и чужие произведения, пишет Нилус в статье "Бунин и его творчество", "читал просто, а тогдашняя публика привыкла к актерскому чтению, к ложному пафосу, к "слезе" в голосе, к вульгарным эффектам. Кроме чужих произведений, он читал и свои стихи, но и они были встречены холодно - в стиле Бунина не было пустозвона, шаблонных рифм, и особенно потому, что в них не было гражданской скорби; они были наивны и благородны - качества, доступные не всем".

Позже Горький скажет, что настоящей может быть литература и не для широкой публики. Чехова любили все (преимущественно - за простоту и юмор), в отличие от Горького - второй постоянно служил источником скандалов и ходил под надзором полиции. Конечно, это не отменяет великой художественности творчества того и другого. Бунина же любили избранные, особенно деятели культуры и люди, хотя бы толику связанные с искусством. Такое можно было наблюдать, когда дело касалось чеховских пьес и последних его рассказов. Чеховский лиризм признавали лишь художники и музыканты. Возможно, лишь за счет прочного материала, опубликованного в начале пути под множеством псевдонимов и немалой общественной деятельности, Чехова признали все. Творчество Бунина - и поэзия, и проза - было крайне лиричным и не могло допустить юморесок. Временами он досадовал в письмах, что не понимают, не видят, а если видят, то совсем иное, но главное - не слышат той ноты, которую выбирал Бунин для каждого рассказа. Для него, прежде всего, был важен первый звук, на поиски которого уходили, бывало, дни. Главная нота повествования и суггестии. Он словно настраивал музыкальный инструмент, и лишь человек с развитым слухом мог распознать мелодику текста. Критики, которых Бунин не жаловал, - а жаловал он мнение людей близких, знакомых с душой его - не замечали не то что главного, они не замечали ничего и писали о ботинках автора, якобы лакированных, о том, что он сам барин, хотя в отрицательном свете изображает класс господ, что есть у него поместье и что пора бы избавиться от пессимистичного настроя. Бунин негодовал: что же делать, если русская деревня - именно такая, со смертью, с горем и страданиями, увядающая, уходящая? Он не выдумывал, он брал из жизни, но его прототипы были лишены какой бы то ни было насмешки  - в силу мягкого бунинского характера. Пиша рассказы, Бунин воскресал тех, кого уже не было рядом: память не могла спать и возрождала тот или иной образ - будь то горемычный пьяница или вековой старец. Список имен, описания внешности и характера - в тетрадках с разноцветными обложками. Не формальные персонажи, а настоящие люди - из плоти и духа - жили, говорили, умирали и смертью своей будто тихо шептали, что время меняется, впереди немало горя и дух русский будет подвергнут испытаниям Господним. Испытаниями оказались Первая мировая война, революция 1917 года, а после Великая Отечественная война.

Бунин с Чеховым дружили, хотя на характер были совсем разными, но, взирая на исторические события того сурового времени общо, начинаешь предполагать, что если бы Чехов был здоров и дожил до этих трагедий, его бы ждала та же самая судьба. Судьба, которую кроил не сам гений, а государственные перевороты и жажда мирового господства. Судьба жестокая: голод в юности, нарастание славы, эмиграция, Нобелевская премия, забвение, голод в старости. "Я потерял веру в людей. Литература никому не нужна. Писать не для чего и не для кого", - незадолго до кончины признавался Бунин - человек, в знаменитых произведениях которого именно Человек выше всего, Русский Человек. Разочарование - в человеке, во власти, в истории - способствовало подрыву сил и надрыву сердца: еще в революционное время он чувствовал, как неровно бьется в груди, и был на грани потери сознания.

Но до славы еще не один год. Юный Бунин перебивается с воды на воду и работает редактором то в одном издании, то в другом. Письма его переполнены сомнениями в собственной значимости - многочисленными возгласами "Зачем я живу?!", страданиями от бедности, невозможности осуществить задуманное и любовными переживаниями. Импульсивный, эмоциональный молодой человек, пишущий короткими фразами - можно ли в нем было распознать будущего представителя мировой классической литературы, стиль которого изящен, лиричен и глубок? Но гении обладают сильной жаждой жизни (если жажду эту не убивает государство), и талантливый юноша борется с невзгодами, заводит новые, зачастую выгодные, знакомства и отсылает стихи и первые рассказы в журналы. Желание драмы заставляет его часто рыдать и бросать себя с разбитым сердцем с поезда, но попытки самоубийства так и остаются попытками и лишь на время облегчают горькое существование. Читая раннюю бунинскую прозу, не узнаешь автора: десять тысяч знаков сжатого повествования, но с чутким описанием природы. Достойно, о деревне, но не так, чтобы мир положительно содрогнулся от мастерства. Хотя эти рассказы нравились, пусть и местами, некоторым известным прозаикам того времени, и начали поговаривать, что растет на земле русской талантливый наследник Чехова и Толстого. Поначалу поэзия Бунина была сильнее прозы, но с течением времени все изменилось - нельзя было выделить что-либо одно; казалось, что стихи продолжают прозу, а проза вытекает из стихов.

Стиль менялся, как менялся и объем произведений. Можно сказать, проза эволюционировала, росла и выросла в повести и романы. Большие тексты давались автору непросто: во-первых, потому что Бунин жаждал совершенства и много времени тратил на правку; во-вторых, потому что публиковал их частями, и многие замечали, что одна часть лучше предыдущей - автор не мог выдержать тон и сам это прекрасно видел. Черновики он нещадно уничтожал: отправлял в печурку, поджигал и наблюдал до того момента, когда бумага превращалась в золу. Вторая мировая война, ставшая позже Великой Отечественной, испепелила душу автора с мировым именем в такую же золу. Как писал он, "...война все изменила. Во мне что-то треснуло, переломилось, наступила, как говорят, переоценка всех ценностей. И как подумаешь, что жизнь прошла, что еще несколько лет - и будешь где-нибудь лежать на Ваганьковом... Литераторские мостки. И ничего не сделать! Это ужасно". 

Ему, как он считал, многого не хватало. Не хватало систематического образования: "Все знания мои поверхностны, а так хочется быть в чем-то мастером!" И начинались путешествия, часто спонтанные и без царя в голове, служившие Бунину лучшим университетом. Он не любил сидеть на месте: дышал целым светом, вел дела в городе, а творил в деревне. Не хватало денег на путешествия туда, где он еще не был, и судьба послала ему Нобелевскую премию, которую тот раздал нуждающимся: приходили тысячи писем, и сердце не поворачивалось отказать в помощи. Не хватало впечатлений, о которых можно было бы написать. И в путешествиях Бунин впитывал все - от пейзажей до историй местных жителей - как губка, чтобы оставить это в памяти, лишь под конец жизни он начнет записывать больше, а в то время мог черкнуть лишь слово, и этого было достаточно - и воскресить в новом рассказе, который мог быть создан даже через много лет. В 40 лет он писал: "Ничего не охватишь, ничего не узнаешь, а хочется жить бесконечно - так много интересного, поэтического!" Не хватало свободы. Свободы сказать истинное мнение. Свободы отказать тому, кому хочется отказать. Так прервалась дружба с Горьким, теплые отношения с Андреевым и Куприным. Сказать пришлось - на юбилее "Русских ведомостей". "Исчезли, - сказал он, - драгоценнейшие черты русской литературы: глубина, серьезность, простота, непосредственность, благородство, прямота - и морем разлилась вульгарность, надуманность, лукавство, хвастовство, фатовство, дурной тон, напыщенный и неизменно фальшивый. Испорчен русский язык…" "За последние годы, продолжает он, публика и писатели были свидетелями "невероятного количества школ, направлений, настроений, призывов, буйных слав и падений", - пережили и декаданс, и символизм, и неонатурализм, и порнографию - называвшуюся разрешением "проблемы пола", и богоборчество, и мифотворчество, и какой-то мистический анархизм, и Диониса, и Аполлона, и "пролеты в вечность", и садизм, и снобизм, и "приятие мира", и неприятие мира, и лубочные подделки под русский стиль, и адамизм, и акмеизм… Это ли не Вальпургиева ночь!". Одним словом, гению не хватало традиций. Ему больно было видеть, как русская литература, гремевшая когда-то на весь мир гениальностью и глубиной, надела колпак шута и пляшет перед собственной смертью. Он то и дело возвращался к чтению Толстого и плакал, когда читал его. Поражался свободе его творчества: тот в описание сцены с признанием в любви мог включить храп из соседней комнаты, а вульгарности это не добавляло.

Сознание людское забродило еще раньше революции, развалившей позже страну. О тех временах - еще до Первой мировой войны, с которой началась цепь трагедий в российской истории - Соколов-Микитов пишет в своих воспоминаниях: "Запоем читали Леонида Андреева, писавшего "страшные" рассказы и пьесы. Читали Ницше, других модных философов. Времена были нездоровые, нередко стрелялась молодежь. Шумели декаденты и символисты. Литературный Петербург соперничал с Москвою. Студенты и курсистки сходили с ума, слушая Бальмонта, Белого, Брюсова. Уже появлялись одетые в желтые кофты футуристы и даже "ничевоки". При переполненных залах пел свои стихи Игорь Северянин, нарядно одетый ломавшийся человек. Некоторые писатели открыто проповедовали содомский грех, бесцеремонно величали себя гениями, умело, впрочем, устраивая свои житейские дела и делишки. На художественных вернисажах выставлялись картины "кубистов". "Все можно опошлить, даже само солнце!" - восклицал с горечью Бунин. Бунина ценили, прежде всего, за то, что тот открыто высказывался против модернизма и продолжал традиции ставшего классикой реализма: обществу казалось, что литература возвращается в тихую гавань, где творили Достоевский, Толстой, Чехов. Но история все и всех изменила. Друзья Бунина - Андреев и Куприн - не выдерживали роста славы друга и впадали в омут зависти, хотя и не признавались в этом. Завидовали - уже в эмиграции - чета Гиппиус и Мережковского, и Зинаида даже просила Бунина отдать половину премии своему мужу. Они так и остались тихими врагами.

Бунину не хватало рядом с собой близкого человека. Испытав череду потерь, он уже отчаялся, но встретил Веру Николаевну Муромцеву, и та стала для него ангелом и в свет, и в тьму. Лишь она была с ним до конца. В 1948 году, находясь уже в эмиграции, он признавался: "Я стал очень слаб, задыхаюсь от эмфиземы легких, летом чуть не умер (буквально) от воспаления легких, два месяца пролежал в постели, разорился совершенно на докторов, потом на бесполезное лечение эмфиземы (ингаляцией), которое мне стоило 24 тысячи - и т.д. Короче сказать: мне пошел 79-й год и я так нищ, что совершенно не знаю, чем и как буду существовать". И это пишет человек, славу которого признал в 1933 году весь мир. Сил уже не оставалось: ни на творчество, ни на мольбы о материальной помощи. "Темные аллеи" издали в Америке, но безуспешно: никому не было дело до русского гения. Бунину хотелось домой, но не в СССР, а в дореволюционную Россию, но она уже перестала существовать. Она погибла, забрав с собой гениальную классику реализма и впустив в свои двери только модернизм, который, как плесень, мог выжить даже в неблагоприятных условиях. Иван Алексеевич не знал нынешних порядков, ему было до крайнего предела горестно, что ничего уже не вернуть и что если он и вернется, хотя здоровье уже не позволяло, то ничто не будет как раньше. Ужасно было осознавать, что тебя выгнали из страны, которую ты любил и любишь до трепета, для которой ты был готов сделать невозможное - например, воскресить русский реализм и негражданскую поэзию. Но война оказалась сильнее, сильнее Человека, Русского Человека, Литературы и Любви: все благие начала были сожжены в печах концлагерей. И да, многие бежали из дома, из страны: убежать можно от революции или войны, но нельзя убежать от смерти.

5 января 2015 г.

Чехов и горечь. По пояс в земле.

Исследователям известна череда псевдонимов Антона Чехова: от самого известного "Чехонте" до неизвестного "Z". В то - серое и сирое - время автор увлекался юморесками, которые временами писал даже в купальне, но мы простим ему сие, ибо многолюдную семью, весьма наглую, если судить и осудить, до денег, надо было содержать. Платили построчно, а семья требовала и требовала. Да, именно так, то есть из нужды, иногда вырастает гений. Достоевский ввел не только традицию литературного психологизма, но и традицию заработка. Чехов не хотел: знакомить читателя с настоящим именем (но пришлось, и позже друзья и знакомые разыскивали его рассказы для публикации собрания сочинений, перетасовывая самые забытые издания), писать под надзором страждущих (но МХТ был безжалостен, особенно в лице жены Ольги Книппер), быть зацензуренным (став академиком, Чехов избавился от цензуры, и действительно, в последних рассказах не было сделано ни одной правки), поддерживать семью, которая постоянно нуждалась то в деньгах, то в письмах, то в приездах (но в последние годы жизни Чехов помирился со всеми, с кем когда-то был в ссоре - он чувствовал близкую смерть), жениться и быть все время рядом с женой (но Книппер, все-таки ставшая его женой, и не стремилась быть плечом к плечу с мужем, плечо Немировича-Данченко было теплее), умирать в 44 года (но чахотка отняла все силы, и на последнем спектакле актеры и зрители увидели уже не Антона Чехова, а живой труп). И ведь были начаты два рассказа - Чехову хотелось жить и любить, с Книппер они строили планы по рождению ребенка, что могло, кстати, и не случиться: у Ольги была неудачная беременность и после этого серьезная болезнь, у Антона тоже были проблемы со здоровьем, и врач предупреждал его, что возможно, тот не будет иметь детей. Но радость отцовства Чехов все же познал, пусть отцовство было шуточным: Ольга Васильева - одна из "антоновок": так называли чеховских поклонниц - взяла из дома сирот девочку Марусю, и писатель к ней сильно привязался. Она сидела у того на коленях и дергала его за аккуратную бородку. Идиллия - Чехов давал Васильевой советы по воспитанию, а та называла его "папашей". Но все шутки того времени носили привкус горечи. Образцом может стать пир труппы МХТ, устроенный в честь успеха спектакля "На дне" по одноименной пьесе Горького: успех был грандиозным, и труппа решила кутить до последнего. Пили и пели, шутили и танцевали, не одни, а с автором пьесы и цыганами, но закончилось все скандалом и полицией. "Горькую шутку" содержал и характер Чехова. Отбиваясь смехом (со всеми, но особенно с другом Левитаном и братом Александром) и нецензурщиной (с братом Николаем), он оставался жестоким, и казалось, что его сердце не пробьет ни одна мольба, даже предсмертная. Возможно, повлияло воспитание отца Павла Егоровича, основанное на церкви и розгах. Первое Антон любил, а вот второе простить не мог, слишком сильным было унижение. На Чехове родственники "ездили и выезжали" еще в то время, когда тот не был знаменит, а с приходом славы все стало еще хуже - число поклонников непрерывно росло, как и росла в России бедность. Чахотка шагала по миру (лекарства не помогали, большую роль играла наследственность) и уносила близких писателю людей. В один день она унесла и его.

Читая гениальное произведение, представляешь автора, как минимум, Святым Духом (самое смешное, что Чехова так и называли, встречая его с Сувориным). Все верно - гению известен секрет истинного искусства, гений не такой, как все. Но стоит окунуться в его дневники и письма, начинаешь задумываться: а может, в нем нет той святости, о которой грезишь во время чтения? У Чехова не было нимба. Из жизни его не составишь жития. Более того, многие обвиняли писателя в заоблачном самомнении и жестокосердии, и оснований для этого было немало. Чехов был капризным донельзя. Чехов имел плоть. Плоть эта часто требовала любовных утех, и львиная доля писем была посвящена размышлениям на эту тему ("тараканишься?"), но в конце жизни пришлось соблюдать воздержание: не было сил и здоровья. Нецензурщина, одержимость садоводством, регулярная плотская любовь, - все дает повод сказать, что гений не летал выше облаков, а стоял по пояс в земле и даже пустил в нее корни. То же можно сказать и о его прозе. Ожидая, что проза гения идет от сердца и бурной фантазии, испытываешь разочарование, когда понимаешь: проза гения может быть "салатом" из ностальгии и современности. Практически у каждого чеховского героя был свой прототип, как и у каждой сюжетной линии. Многие узнавали себя и обижались. И Чехов будто чувствовал свою вину: строил школы и санатории, лечил больных, переписал населения острова Сахалин, отдавал последние деньги даже незнакомым.

Что касается стиля и качества, сильные работы появились у прозаика незадолго до смерти. Болезнь способствовала мобилизации сил и концентрации мысли, но произведения выходили горькими, и чем дальше, тем горше. Над "Вишневым садом" мужчины рыдали, а женщины смеялись, и Чехов утверждал, что только последние поняли истинный замысел пьесы. Смерть постепенно отравляла все: творить было трудно (если в юности Чехов тратил на написание рассказа день, чуть позже - две недели, а ближе к кончине уже требовался год), трудно было общаться с семьей и женой (семья боялась вести о смерти и даже избегала Антона, Книппер не хотела сидеть с больным мужем, притом он становился все капризнее и капризнее, а если и была рядом, то не считалась со здоровьем: например, сняла жилье на четвертом этаже, в то время как у Чехова была сильная одышка), трудно было вести дела (чахотка не позволяла ходить и ездить, да что там - даже нормально дышать). Но труднее было быть в здравом уме и осознавать, что смерть однажды явится, Книппер найдет нового мужа, сестра Маша унаследует права на произведения, мать погорюет и перестанет. Но главное - больше он не напишет ни строчки. Вряд ли ожидал Чехов, что Суворин - друг всей жизни - отречется от него после смерти и заменит того философом Василием Розановым. Гениев в ту суровую пору было много, и уже расправлял крылья друг семьи Иван Бунин, имевший, к тому же, с Машей Чеховой приятные отношения.

После общего взгляда на судьбу семьи Чеховых остается все тот же вкус горечи. Жизни, отравленные алкоголизмом, чахоткой и войной, а в конце - смертью. И среди все этого непрерывного яда гений - неиссякаемый источник благ на равнодушной к ядам Земле.

Кристина Лужина